Личный кабинет
 
RSPR
 
Марафон
НАПРАВЛЕНИЯ МАРАФОНА
СЛОВОГРЫЗ
АКЦИИ
ДОПОЛНИТЕЛЬНО
 
Медиатон
УЧАСТНИКАМ
ИНСТРУКТОРАМ
ДОПОЛНИТЕЛЬНО
 
ОТР
 
Медиакласс
 
Проектомания
МБИ
 
Инструменты
ТЗ
 
Общение
Чтобы присоединиться к проекту Зарегистрируйтесь // Войдите в личный кабинет  
Главная страница / «Шинель» Гоголя и «Шинель» Норштейна
Зарегистрироваться
#
Зарегистрировать СМИ
Модуль «Все мое» работает в тестовом режиме. Замечания и предложения отправляйте
в Дежурку веб-мастера.


«Шинель» Гоголя и «Шинель» Норштейна

Юрий Борисович Норштейн (родился в 1941 г.) — известный художник-мультипликатор, режиссер анимационного кино

Это разговор о самой повести, о гоголевских черновиках, о соединенности этой повести с другими петербургскими вещами Гоголя, о взаимопроникновении их мотивов, о том, как сам метод подачи материала Гоголем диктует принцип мультипликации.

Знаменитый художник-мультипликатор Юрий Норштейн говорит об этом в своей лекции из цикла «Мультипликация в контексте культуры» (ЛГО, 1998).

Имя
Я думаю, что есть смысл сначала все-таки узнать, что за имя Акакий Акакиевич. Откуда это имя? Это русское имя? Вообще, насчет имени я советую всем прочитать книги Льва Успенского «Слово о словах» и «Ты и твое имя», которые интереснее любого детектива.



«Ты и твое имя» — книжка, в общем, достаточно редкая, должна бы издаваться миллионными тиражами, дешевым изданием и должна быть настольной книгой любого школьника.

Я думаю, что это будет начало культурного основания, культурного слоя для будущей жизни. И многое, быть может, в будущей жизни обернется по-другому, если вы узнаете даже происхождение своего имени. И многих обескуражит то, что вы узнаете из этой книги. Так вот, я специально взял эту книгу, потому что Успенский провел анализ имени Акакий Акакиевич. У Гоголя ничего случайного нет.

big


Наброски к «Шинели». Илл. Культура РФ.



Все имеет абсолютно объективный, законченный характер, несмотря на поразительное волшебство, дыхание, прорастание фразы в разные стороны. Это волшебство присуще, быть может, только гоголевской прозе, волшебство звучания, волшебство, возведенное в такую степень, когда анализ фразы ничего не даст, кроме иссушения этой фразы, и, может быть, мы умом сможем что-то понять, и поцокать языком, и сказать: «Ах, так вот что!» И дай бог, чтобы от нас ушел этот анализ, чтобы мы вновь возвратились к гоголевской фразе, и чтобы опять осталась поэзия этой фразы. Иначе разъятая и не собранная вновь в чувство фраза разрушит нашу способность читать текст и видеть не просто текст, а видеть все более расширяющееся чувство и погружаться в это чувство, и это чувство погружать в душу, чтобы ощущение восторга, неожиданности каждый раз, при новом прочтении, новой неожиданности, не проходило у нас.


Вначале текст Гоголя: «…родился Акакий Акакиевич против ночи, если только не изменяет память, на 23 марта. <…> Родильнице предоставили на выбор любое из трех, какое она хочет выбрать: Моккия, Соссия или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. „Нет, — подумала покойница, — имена-то все такие”. Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте; вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахасий. „Вот это наказание, — проговорила старуха, — какие все имена; я, право, никогда и не слыхивала таких. И пусть бы еще Варадат или Варух, а то Трифилий и Варахасий”. Еще переворотили страницу — вышли: Павсикахий и Вахтисий. „Ну, уж я вижу, — сказала старуха, — что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий”. Таким образом, и произошел Акакий Акакиевич»


Эскизы Франчески Ярбусовой к «Шинели» Илл. журнала Нескучный сад


Лев Успенский пишет: «Не повезло маленькому человечку. Подумать только: перебрали одиннадцать имен, а остановились на Акакии: другие были еще хуже. И все одиннадцать, как одно, ровно ничего не говорили русскому слуху, ничего не значили по-русски. Спрашивается, — откуда же они тогда взялись? Сколько бы вы ни рылись в словарях русского языка, никогда вы не наткнетесь там на слова, хоть немного напоминающие «Павсикахий» или «Варахасий». Другое дело — языки иностранные. Не похоже ли имя Акакий на слово «акация», название растения. Конечно, да; особенно, если принять в расчет, что это греческое слово в Греции произносилось бы иначе, чем у нас: «Акакиа». Оно означает: «беззлобная, незлобивая»; «какос» по-гречески — плохой, дурной, отрицание же «а» вы встречаете во множестве заимствованных от греков слов: «септический» (заразный) — «асептический» (обеззараженный); «теология» (богословие) — «атеизм» (безбожие), и так далее. Если древний грек называл сына Акакиос, это, с его точки зрения, было и осмысленно, и красиво. У нас же смысл имени забылся, а звучит оно совсем неприятно. А-какий — «беззлобный, невинный». То есть он — дважды беззлобный, невинный. Акакий Акакиевич…




Не менее ясно и другое: сто лет назад в русской чиновничьей семье крестили ребенка и сколько ни выбирали ему имен, среди них не попалось, как на грех, ни одного чисто русского. Что за притча?

Почему бы вместо этих трудных, некрасивых, непонятных и чуждых кличек не остановиться на одном из самых простых русских имен? Петр, Андрей, Алексей? Или назвать мальчишку Федей. Эти-то имена наши, свои!
Ведь даже была бы разница в ощущении и в оценке персонажа, если бы его фамилия не Башмачкин была, а Башмаков… Или — Башмак… Такой Семен Семеныч Башмак встал утром, взглянул на себя в зеркало и подумал: «Что-то я сегодня не очень похож на виденного мною вчера, там, актера, там, такого-то…». Это будет один персонаж. Акакий Акакиевич Башмачкин встал утром, посмотрел на себя в зеркало и, не найдя там ничего примечательного, стал приводить себя в порядок, готовить себя к очередному скрипенью департаментскими перьями в своем учреждении…



Кто он, Акакий Акакиевич?
Как Гоголь описывает Акакия Акакиевича? «Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько ни переменялось директоров и всяких начальников, его видели все на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником письма, так что потом уверились, что видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове». Акакий Акакиевич — дитя…





Дитя, не ведающее, что происходит в жизни, знающее в жизни только одно: это буквы, в которые он был бесконечно влюблен, буквы, которые ему виделись всякую минуту, в любом месте. «Вряд ли можно было найти человека, который жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, — нет, он служил любовью. Там, в этом переписывании, ему виделся какой-то свой разнообразный приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его.

Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники, но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу…». И далее Гоголь пишет, что «Акакий Акиевич если и глядел на что, то видел на всем свои чистые, ровным почерком выписанные строки, и только разве если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная морда помещалась ему на плечо и напускала ноздрями целый ветер в щеку, тогда только замечал он, что не на середине строки, а скорее на середине улицы». Значит, мы установили, что Акакий Акакиевич как бы дитя, которое не знает, что происходит в этой жизни, он с ней не сталкивается, он проходит мимо всего, стремится пробежать улицу, окунуться в свою жизнь опять в этой каморке, где никто ему не будет мешать и, проведя эту часть дня у себя в доме, пообедав, усесться переписывать, с наслаждением продолжая жить в этих буквах, устраивать с ними дивертисмент, внутренне озаренное какой-то музыкой движение. Он далее ложится спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне: «что-то Бог пошлет переписывать завтра?»


Акакий Акакиевич жил в этом очень узком, отгороженном от всего мире, жил абсолютно своей жизнью. Кто такой поглощенной жизнью может жить? Только творец. Акакий Акакиевич — творец. Гоголь нигде уничижительно не говорит о жизни Акакия Акакиевича, о нем как о человеке, наоборот, в черновиках Гоголь записывает: «И это был бы, быть может, первый счастливый человек на свете!» То есть — никакого сравнения с его сотоварищами по столу, за которым в департаменте сидит сразу человек десять-двенадцать (это были огромные столы), — никакого соотнесения с ними.

Микеланджело
Часто, говоря об Акакии Акакиевиче, в параллель вспоминаю Микеланджело. Почему?

Микеланджело — великий итальянский скульптор и живописец — несколько лет не слезал практически с лесов, расписывая потолок Сикстинской капеллы, то есть такого большого дома для молитв.

Потолок был огромен — чуть ли не 800 квадратных метров. Этот потолок был расписан различными библейскими сюжетами, но Микеланджело приходилось писать по-разному: он писал и лежа на досках, смотря в потолок, и стоя, запрокинув голову вверх. И потом, когда Микеланджело уже спустился с лесов, он долгое время ходил, задрав голову к небу.


У него на эту тему есть замечательный сонет — горький, трагический, пронизанный самоиронией — о том, как затылок его прирос к спине… Он откровенно пишет о том, как обвисли его ляжки, грудь выступила вперед и в ней появилось что-то птичье. Иронический, трагико-иронический сонет… Акакий Акакиевич, как мне кажется, ходя по улице, все равно сохраняет состояние человека, который находится за письменным столом. Ну, в общем, несложно себе представить человека, который увлечен писанием букв. Вспомните себя в первом-втором классе, когда вам приходилось тщательно проводить линии. А в наше время это вообще был отдельный урок чистописания (и очень жалко, что сейчас этого урока нет), и писали мы перьями, в общем почти как департаментские служащие, и с нас спрашивали красоту букв, нажим в определенном месте.



Гоголь в «Мертвых душах» описывает провинциальный департамент, как там скрипели перья, как будто бы воз, груженный сухим хворостом, проезжал через сухой лес. Все это трещало, скрипело… Гоголь дает быстрые, мимолетные характеристики некоторым чиновникам — как они прилежно писали, положив голову почти набок…

В общем, Акакий Акакиевич, находясь в этой должности, все время находился в состоянии писания. Даже проходя по улице, он видел перед собой не улицу, а только буквы. Но повторяю: это был очень узкий отрезок в его жизни. И этот сегмент для него не открылся до той поры, пока Акакий Акакиевич не приобрел новую шинель, не вышел в мир, не увидел вдруг распахнутыми глазами весь этот мир, не порадовался ему, еще не представляя себе, насколько этот мир злобен, агрессивен. Кто вышел в мир? Дитя, которое не знало жизни. Выпустите ребенка в мир этих страшных, пронизанных ненавистью отношений — он не сможет это понять. Он это поймет не просто как горчайшую обиду для себя, он это поймет как вселенский кошмар, от которого деваться будет некуда. В таком мире оказался Акакий Акакиевич.






Но вернемся немножко назад, к эпизоду «Акакий Акакиевич у себя в каморке». Здесь Гоголем закладывается еще один мотив, важный для последующего развития всей повести. «Написавшись всласть, он ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне:
что-то Бог пошлет переписывать завтра?» И дальше очень важное идет откровение: «Так протекала мирная жизнь человека, который с четырьмястами жалованья умел быть довольным своим жребием, и дотекла бы, может быть, до глубокой старости…»


Что такое титулярный советник на то время
Вообще следует, наверное, сказать, что сословия делились на 14 классов. Это деление на сословия введено было Петром Первым. Если говорить о Хлестакове Иване Александровиче, то этот прощелыга занимал 14-й класс. Он был коллежским регистратором. Акакий Акакиевич, в общем, был вполне обеспечен. Он занимал солидное место — 9-го класса чиновник. Для сравнения я должен сказать: Пушкин после окончания Лицея был 10-го класса чиновником. То есть Пушкин мог бы оказаться под началом Акакия Акакиевича. Этого, конечно, не могло произойти, но по иерархии соотношение абсолютно очевидно. Получал он 400 рублей жалованья в год. Много это или мало?





Однажды мы были в ленинградском архиве, разговаривали с начальником одного из его отделов, который сказал нам: «Я на свое жалованье не смог бы за год справить себе дубленку». Акакий Акакиевич за год справил себе шинель. Ну, шинель, по словам Петровича, могла стоить 150 рублей. Акакию она стоила, по-моему, где-то 75 рублей. Куда уходили деньги? Опять же я вспоминаю, что мы были у одного замечательного человека, к сожалению, ныне умершего — Владислава Михайловича Глинки, крупнейшего специалиста по материальной культуре XIX века.


big


Так вот, нам Владислав Михайлович Глинка сказал, что еда практически ничего не стоила. Она была дешевой. Дорого стоила квартира. Представьте себе: мог бы жить Акакий Акакиевич вместе с другими приятелями, знакомыми, в одной комнате, иметь общий стол у хозяйки?

То есть, что такое иметь «общий стол»? Хозяйка сразу брала деньги, энную сумму, и готовила на всех, и каждый мог выйти к этому общему столу, съесть свою порцию и продолжать свои занятия. Но жить в одной комнате! Представить Акакия Акакиевича, живущего вместе с кем-то, невозможно. Ему хватало глумлений со стороны своих сослуживцев, поэтому совершенно очевидно, что Акакий Акакиевич мог жить только один. Пусть каморка маленькая, пусть отгорожена от кухни с ее чадом и тараканами, но только один. Мы можем вспомнить еще одного героя повести, которую нам еще предстоит прочесть.

Речь идет о повести Достоевского «Бедные люди». Та самая повесть, в восхищение от которой Некрасов и Белинский прибежали как-то рано утром к Достоевскому, который еще не успел проснуться, объявили его великим писателем, отчего Достоевский долго не мог прийти в себя, он никак не мог предположить, что повесть будет так оценена. Почему я вспомнил эту повесть? Ее главный герой, Макар Девушкин (обратите внимание на то, как русские писатели удивительно точно выбирали имена для своих героев!), судит Акакия Акакиевича Башмачкина, а вместе с ним и автора повести — Гоголя. Он считает, что Гоголь не имел права открывать всем тайную жизнь бедного человека. Вот этот Макар Девушкин жил за перегородкой на кухне, и он писал Вареньке, что, несмотря на то, что и чад, и гарь, и копоть проникают в его комнату, все-таки он в ней один…






Акакий Акакиевич тоже, конечно, мог жить только один. За отдельную комнату он должен был бы платить немалую сумму. О жизни где-нибудь в центре и говорить не приходится. Бедная часть чиновников, и вообще опустившаяся часть петербургского люда, жила в таком месте, которое называлось Коломна… Я думаю, что есть смысл нам в связи с «Шинелью» Гоголя посмотреть картины художника, который, казалось бы, не имеет никакого прямого отношения к Гоголю и отстоит от него лет, наверное, на 70. Это художник Добужинский.

big


Петрович

Он писал тихие уголки Петербурга, зажатые громадой домов, громадой нового делового мира. Тихие сады рядом с заводскими трубами. Мир тихого уходящего уюта бумажных цветов и нового — грозного, надвигающегося и сминающего этот старый ухоженный мир, со всей отчетливостью звучит в этих картинах в его изображении.

Итак, почему так важен тот абзац, где Гоголь говорит о разных бедствиях, «… рассыпанных на жизненной дороге не только титулярным, но даже тайным, действительным, надворным и всяким советникам, даже и тем, которые не дают никому советов, ни от кого не берут их сами». И далее: «Есть в Петербурге сильный враг всех, получающих 400 рублей в год жалованья или около того. Враг этот не кто другой, как наш северный мороз, хотя, впрочем, и говорят, что он очень здоров. В девятом часу утра, именно в тот час, когда улицы покрываются идущими в департамент, начинает он давать такие сильные и колючие щелчки без разбору по всем носам, что бедные чиновники решительно не знают, куда девать их» (тема носа у Гоголя — это тоже особая тема, не только связанная с его величайшей повестью. Гоголь часто в письмах признается, что он воспринимает природу, жизнь носом.

Это какой-то чувствительный орган, как у животного. В одном из писем к своей приятельнице он описывает необычайно чистый воздух Рима. Со свойственной ему метафоричностью он пишет так: «А воздух, воздух… кажется, что весь ты — одни ноздри, и каждая — величиной в ведро». Вот такая необычайная, ничем не затянутая фантазия Гоголя).





Читаем далее. «В это время, когда даже у занимающих высшие должности болит от морозу лоб и слезы выступают в глазах, бедные титулярные советники иногда бывают беззащитны. Все спасение состоит в том, чтобы в тощенькой шинелишке перебежать как можно скорее пять-шесть улиц и потом натопаться хорошенько ногами в швейцарской, пока не оттают таким образом все замерзнувшие на дороге способности и дарования к должностным отправлениям». Так закругляет он этот стремительный пассаж по поводу мороза. А дальше, после такого своеобразного лирического отступления, он опять переходит к Акакию Акакиевичу. «Акакий Акакиевич с некоторого времени начал чувствовать, что его как-то особенно сильно стало пропекать в спину и плечо, несмотря на то, что он старался перебежать как можно скорее законное пространство. Он подумал наконец, не заключается ли каких грехов в его шинели. Рассмотрев ее хорошенько у себя дома, он открыл, что в двух-трех местах, именно на спине и на плечах, она сделалась точная серпянка (серпянка — это… Вы можете представить себе старый мешок на просвет? — Ю.Н.); сукно до того истерлось, что сквозило, и подкладка расползлась». Дальше идет очень подробное описание шинели в связи с насмешками, которые Акакий Акакиевич терпел от своих департаментских собратьев. Причем заметьте, Гоголь не нагнетает нигде драмы в этом описании. Как бы мог Акакий Акакиевич рассматривать эту шинель?

Он мог бы ее рассматривать совершенно спокойно: скажем, придя домой, за обедом вспомнить о том, как припекало ему плечо, и, дожевывая кусок хлеба или мяса, рассмотреть эту шинель. В общем, обыкновенно, пока не чувствуя в этом никакой трагедии. И когда он идет к портному Петровичу за помощью, он тоже не чувствует никакой драмы, и Гоголь не насыщает это драмой, все развивается естественно до той поры, пока не было сказано рокового слова Петровичем: «… ничего нельзя сделать… а шинель уж, видно, вам придется новую делать». Первый удар по Акакию Акакиевичу. Жизнь его начинает медленно перетекать в другое русло.

Вот как это происходит: «Увидевши, в чем дело, Акакий Акакиевич решил, что шинель нужно будет снести к Петровичу, портному, жившему где-то в четвертом этаже по черной лестнице, который, несмотря на свой кривой глаз и рябизну по всему лицу, занимался довольно удачно починкой чиновничьих и всяких других панталон и фраков, — разумеется, когда бывал в трезвом состоянии и не питал в голове какого-нибудь другого предприятия».





Запомните — «кривой глаз»! И запомните «жившему где-то в четвертом этаже по черной лестнице!» Через звук «ч» строится фраза. На меня звук «ч» производит впечатление какого-то ада, какой-то преисподней, куда должен спуститься Акакий Акакиевич. Звук «ч» с кривым глазом сочетаются с чертом. Тем более что далее при описании Петровича Гоголь пользуется словами его жены, хозяйки этого дома, когда она, оценивая своего мужа, говорит: «осадился сивухой, одноглазый черт». И выше: «Взбираясь по лестнице, ведшей к Петровичу, которая, надобно отдать справедливость, была вся умащена водой, помоями и проникнута насквозь тем спиртуозным запахом, который ест глаза и, как известно, присутствует неотлучно на всех черных лестницах петербургских домов, — взбираясь по лестнице, Акакий Акакиевич уже подумывал о том, сколько запросит Петрович, и мысленно положил не давать больше двух рублей. Дверь была отворена, потому что хозяйка, готовя какую-то рыбу, напустила столько дыму в кухне, что нельзя было видеть даже и самых тараканов». Не случайно Гоголь напускает этот дым. Не случайно — завязка с кривым «одноглазым чертом». И далее — деталь: «Акакий Акакиевич прошел через кухню, не замеченный даже самою хозяйкою…» (я не хотел анализировать повесть. Вспоминая ее, сразу вдруг мыслями начинаешь разбегаться по словесной ткани и вспоминать эти словесные точки, повторы… В сущности, это Поэзия. Ритм и звук тащат фразу). И вот герой «…увидел Петровича, сидевшего на широком деревянном некрашеном столе и подвернувшего под себя ноги свои, как турецкий паша. Ноги, по обычаю портных, сидящих за работою, были нагишом. И прежде всего бросился в глаза большой палец, очень известный Акакию Акакиевичу, с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп».





Вот так — четвертый этаж черной лестницы, кривой глаз, рябизна по всему лицу, хозяйка напустила дыму и «прежде всего бросился в глаза большой палец…» Ведь это черт! Я думаю, что если вы интересовались живописью, то можете вспомнить Врубеля, его изумительную вещь — «Пан»: посреди северного болота, среди чахлых березок, под окровавленным, встающим за спиной дьявола рогом луны, вы увидите его с выдвинутым копытом… Дальше Петрович выступает как дьявол-искуситель. Может быть, если он не был бы в это время после тяжелого запоя, если бы был он в расположении более веселом, тогда, может быть, он и взялся бы чинить эту шинель. В конце концов, чинил же он ее раньше. Но в этом предприятии он вдруг увидел для себя возможность, так сказать, этого чиновника (такого вот — с перхотью на воротнике, запаршивевшего) поставить как бы на место: что же он пришел ко мне с этой идеей опять, в очередной раз залатать шинель, когда можно, в конце концов, пошить новую и через это предприятие восстановить свое портновское реноме… Понятное дело, что, ограбив Акакия Акакиевича (а в сущности это же первый грабеж Акакия Акакиевича, вынужденного выложить ему не один десяток рублей на это дело), конечно, он потом эти деньги пропьет, этим закончится, но свое мастерство он не уронит в глазах этого чиновника — в общем, человека для него абсолютно незначительного.





— Нет, — сказал Петрович решительно, — ничего нельзя сделать. Дело совсем плохое. Уж вы лучше, как придет зимнее холодное время, наделайте из нее себе онучек, потому что чулок не греет. Это немцы выдумали, чтобы побольше себе денег забирать (Петрович любил при случае кольнуть немцев); а шинель уж, видно, вам придется новую делать.
При слове «новую» у Акакия Акакиевича затуманило в глазах, и все, что ни было в комнате, так и пошло перед ним путаться. Он видел ясно одного только генерала с заклеенным бумажкой лицом, находившегося на крышке Петровичевой табакерки.
— Как же новую? — сказал он, все еще как будто находясь во сне, — ведь у меня и денег на это нет.
— Да, новую, — сказал с варварским спокойствием Петрович.
— Ну, а если бы пришлось новую, как бы она того…
— Да. То есть что будет стоить?
— Да три полсотни с лишком надо будет приложить, — сказал Петрович и сжал при этом значительно губы». Он еще и актер! При этом у меня лично его поведение вызывает очень странную ассоциацию: я вспоминаю фильм «Обыкновенный фашизм». Кто-нибудь видел этот фильм? Помните Муссолини на балконе? Конечно, трудно предположить, что это нормальный человек в здравом уме выступает. Что это не актер стоит на балконе. На самом деле стоит политический деятель, который охмуряет толпу. Каждый охмуряет по-своему. Он ее охмурял простыми фразами, толпа орала, он выжидал паузу и стоял при этом, значительно сжавши губы, помните? И так, задравши голову, он смотрел на толпу. Тут — Петрович в совершенно чистом виде. И значительно сжал губы! «Он очень любил сильные эффекты, любил вдруг как-нибудь озадачить совершенно и потом поглядеть искоса, какую озадаченный сделает рожу после таких слов.
— Полтораста рублей за шинель! — вскрикнул бедный Акакий Акакиевич, вскрикнул, может быть, в первый раз от роду, ибо отличался всегда тихостью голоса.
— Да-с, — сказал Петрович, — да еще какова шинель. Если положить на воротник куницу да пустить капишон на шелковой подкладке, так и в двести войдет.
— Петрович, пожалуйста, — говорил Акакий Акакиевич умоляющим голосом, не слыша и не стараясь слышать сказанных Петровичем слов и всех его эффектов, — как-нибудь поправь, чтобы хоть сколько-нибудь еще послужила.
— Да нет, это выйдет: и работу убивать и деньги попусту тратить, — сказал Петрович, и Акакий Акакиевич после таких слов вышел совершенно уничтоженный».





Построить шинель
Надо сказать, что первым названием гоголевской «Шинели» было
«О чиновнике, крадущем шинели». Вообще в черновиках попадаются мотивы, которые потом Гоголь беспощадно вымарал, но которые дают очень много в смысле выражения какого-то действия. Например, Гоголь описывает Акакия Акакиевича, который, вышедши от Петровича, идет как во сне и рассуждает: «Этаково-то дело этакое, — говорил он сам себе, — я, право, и не думал, чтобы оно вышло того… — а потом, после некоторого молчания, прибавил: — Так вот как! наконец вот что вышло, а я, право, совсем и предполагать не мог, чтобы оно было этак». Засим последовало опять долгое молчание, после которого он произнес: «Так этак-то! вот какое уж, точно, никак неожиданное, того… этого бы никак… этакое-то обстоятельство!»


Тут надо сказать о том, что Акакий Акакиевич имел определенную речевую форму, определенный у него был стиль, потому что, в общем, он говорил только своим пером и буквами, которые он выводил и которые он видел перед собой, а для этого ему не требовалось слов, для этого достаточно было мимики, выражения, и в этом плане он был, конечно, сродни животным. Но когда ему нужно было изъясниться, он вытаскивал из своей души, из памяти некоторую горстку слов, который перемежались непрерывными междометиями, и пытался внушить собеседнику, что, собственно, он хотел сказать.

Вот как у Гоголя описано это в черновике, не вошедшем в основной текст: «Притом редко случалось, чтобы он оканчивал фразу, особливо если дело было несколько затруднительным. Начиная речь, он еще приговаривал: «Это, право, совершенно того…, а уж что было после слова того, редко кто-нибудь услышивал, потому что следовала такая длинная пауза, во время которой можно было выбриться, сходить за многими делами, много кой-чего можно было сделать, и потому что иногда он сам позабывал, что нужно еще кое-что прибавить, был уверен, что словом „того” сказал почти все». И далее. «Вышед как во сне, — дальше идет черновой текст, не вошедший в окончательный, — так и оторопел Акакий Акакиевич, когда услышал такую историю, и вышел от Петровича так, как будто-то бы что-то забыл, или потерял, или проигрался, или прокрался, или заспался, в положении чрезвычайно смущенном и неопределенном, остановился и с час стоял на улице, и долго не мог даже дать запроса, что он, где теперь находится и зачем остановился. Словом, в таком положении, какого сам никак не мог истолковать и в каком еще никогда не был».





Я привел эту цитату, потому что Гоголю, скорее всего, не было необходимости так подробно описывать, как разговаривал Акакий Акакиевич, так как вся его речь, рассыпанная по повести, сама по себе даст абсолютно точное и целенаправленное представление о его способностях излагать свои мысли.
Значит, встреча с Петровичем, это первое ограбление Акакия Акакиевича. И вот герой начинает готовиться к великому для него предприятию: «Тут-то увидел Акакий Акакиевич, что без новой шинели нельзя обойтись, и поник совершенно духом. Как же, в самом деле, на что, на какие деньги ее делать? Конечно, можно бы отчасти положиться на будущее награждение к празднику, но эти деньги давно уже размещены и распределены вперед. Требовалось завести новые панталоны, заплатить сапожнику старый долг за приставку новых головок к старым голенищам, да следовало заказать швее три рубахи, да штуки две с того белья, которое неприлично называть в печатном слоге, — словом, все деньги совершенно должны были разойтися; и если бы даже директор был так милостив, что вместо сорока рублей наградных определил бы сорок пять или пятьдесят, то все-таки останется какой-нибудь самый вздор, который в шинельном капитале будет капля в море. Хотя, конечно, он знал, что за Петровичем водилась блажь заломить вдруг черт знает какую непомерную цену, так что уж бывало, сама жена не могла удержаться, чтобы не вскрикнуть: „Что ты с ума сходишь, дурак такой!

В другой раз ни за что возьмет работать, а теперь разнесла его нелегкая запросить такую цену, какой и сам не стоит”. Хотя, конечно, он знал, что Петрович и за восемьдесят рублей возьмется сделать; однако, все же откуда взять эти восемьдесят рублей? Еще половину можно бы найти, половина бы отыскалась; может быть, даже немножко и больше; но где взять другую половину?…»





И дальше Гоголь описывает, что нужно сделать, чтобы путем жесточайшей экономии через год все-таки построить эту шинель (тогда было выражение — не «сшить», а «построить»; построить сапоги, построить вицмундир). Это слово — построить — более точно для предприятия Акакия Акакиевича. Дальше он решил думать, «… что нужно будет уменьшить обыкновенные издержки, хотя, по крайней мере, в продолжение одного года: изгнать употребление чаю по вечерам, не зажигать по вечерам свечи, а если что понадобится делать, идти в комнату к хозяйке и работать при ее свечке; ходя по улицам, ступать как можно легче и осторожнее по камням и плитам, почти на цыпочках, чтобы таким образом не истереть скоровременно подметок; как можно реже отдавать прачке мыть белье, а чтобы не занашивалось, то всякий раз, приходя домой, скидать его и оставаться в одном только демикотоновом халате, очень давнем и щадимом даже самим временем. Надобно сказать правду, что сначала ему было несколько трудно привыкать к таким ограничениям, но потом как-то привыклось и пошло на лад… но зато он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели».

Полонез
И дальше у Гоголя опять меняется слог, меняется ритм фразы. То есть дальше идет опять такое героическое наступление: «С этих пор как будто самое существование его сделалось как-то полнее, как будто бы он женился, как будто какой-то другой человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, — и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу. Он сделался как-то живее, даже тверже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель. С лица и с поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность — словом, все колеблющиеся и неопределенные черты. Огонь порою показывался в глазах его, в голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли, не положить ли, точно, куницу на воротник?» Вы чувствуете, какой свободный ритм, какое свободное восхождение! Какой полонез во всем этом, какая героика! «Один раз, переписывая бумагу, он чуть было даже не сделал ошибки, так что почти вслух вскрикнул „ух!” и перекрестился». И дальше идет подробное описание, как Акакий Акакиевич приходил к Петровичу, как они обсуждали это будущее предприятие.

В общем, появилось два персонажа, почти цирковых:
Пат и Паташон. Белый клоун и рыжий клоун… При этом белый клоун — это, конечно, Акакий Акакиевич (в общем, Петрович, почти Петр, который шьет шинель, — почти закладывает Петербург. Тоже для него гигантское предприятие). Появляется эта странная пара на улицах Петербурга, заходит иногда в магазины — посмотреть товар, сукно, какое там привезли, заморское ли или где-то из глубин России, попробовать его, но не покупать — примериваться, приценяться, в общем, предприятие-то очень такое солидное. Это было гораздо более солидное предприятие, чем сегодня человеку купить, скажем, машину.





Идет на это предприятие Акакий Акакиевич, конечно, как дитя — он не понимает, что он идет прямо в ад! Благими делами устилается дорога в ад… Он как бы идет в пасть Петровичу и в пасть будущим обстоятельствам, которые его убьют. Но он рад этому. Это восхождение, эта радость, которая постоянно преследует его в предощущении вот этой «женитьбы», предощущении соединения с этой «подругой», она для него — все… Видите, он даже «ах!» — чуть бумагу казенную не испортил!
Что происходит, когда он надел новую шинель? А происходит то, что в этот день, прийдя из департамента, находясь в эйфории, он не садится работать. Гоголь пишет: «… так немножко посибаритствовал…» А обычно, приходя каждый день из департамента, он садился переписывать бумагу, потому что в этом было его удовольствие, вся его жизнь. А тут духовный мотив сместился. Видите, Гоголь пишет, что жизнь его сделалась полнее, как будто бы он женился, он совершенно приучился голодать, но зато он питался духовно. То есть все мотивы, которые, казалось бы, готовят Акакия Акакиевича к будущей счастливой жизни. И вот, надев новую шинель, он отправляется на именины к своему начальнику.





Я разговаривал с психологами, и они мне сказали, что у каждого человека существует такой «синдром новой вещи». Даже — я сейчас точно не помню — термин есть в психологии, — обозначающий изменение человека в связи с новой покупкой, с новым приобретением. Я помню, что когда был маленький, лет, наверное, восьми, мне купили шкаф — новый такой, полированный шкаф. Кстати, не в пример сегодняшним, очень качественно сделан: до сих пор он у мамы стоит. Это была единственная новая вещь у нас в нашей комнатке коммунальной квартиры. Я помню, как мама ходила и вытирала этот шкаф, как возле этого шкафа вообще дышать нельзя было! Как нельзя было рядом с этим шкафом пройти, а если мы с братом дрались на линейках, то не дай Бог оцарапать шкаф. Я помню, что это вызывало во мне страшное раздражение. Вот это синдром новой вещи, когда человек начинает постепенно и медленно меняться. Купил, скажем, он машину — и вот он ее обтирает, выходит из нее и, отойдя на несколько шагов, обязательно смотрит на нее. Эта машина все время у него в голове, может быть, он будет вскакивать и посреди ночи высовываться в окно: стоит? Стоит! Это все — то же самое. Только для Акакия Акакиевича это гораздо больше, это для него — космос… Для него приобрести шинель — это полмира на себя надеть. И вот эта шинель потянула его на вечеринку. Может, он вообще никогда не был на вечеринке, может быть, даже молодой был, товарищи не могли завлечь его туда. А тут вдруг шинель его туда привела — эта подруга, и с той подругой в обнимку он полетел на эту первую в своей жизни вечеринку… А дальше — поведение неадекватное абсолютно для Акакия Акакиевича. Как вы помните, он там едва не уснул, скучное было для него веселье, в картах он ничего не понимал, сидел — сонно заглядывал в карты… Не понимал эти разговоры, эти анекдоты… Как вы помните, единственное, что его привлекло во всей дороге, это картина французская. «Ну, уж эти французы! Что говорить, уж если захотят что-нибудь того, так уж точно того…»



На картине была изображена дама, снимавшая с себя башмак и, как пишет Гоголь, «обнаживши, таким образом, всю ногу», и молодой человек, который выглядывал из-за двери в ожидании этой дамы. Вот, собственно говоря, что его привлекло: он никогда этого не видел. И вдруг в нем что-то такое проснулось. И когда он шел обратно, под воздействием бокала шампанского, он приударил за какой-то дамочкой, которая мелькнула, как молния, перед ним. И даже пробежал за ней несколько шагов, потом остановился и пошел опять тихо. И далее, в этот же вечер, в эту же ночь, он прошел через место гиблое, через которое, быть может, он когда-то проходил в старой шинели и не боялся! Этот мотив «небоязни» — ему терять было нечего, в сущности, он был как святой: у него ничего не было, все накопление — это перо и буквы; вся его жизнь духовная — в них. И вдруг его духовная жизнь перешла в материю. Ему было что терять. И он испугался. Он испугался, — и потерял. Был ограблен.





Искушение
Важный мотив: герой свернул со своего пути. Выдержит ли он искушение дьявола? Сможет ли он продолжать свой жизненный путь так, как он его продолжал до новой шинели? Останется ли его любовь
к буквам? Он свернул с этого пути, он суть изменил свою жизненную координату. И оказался сразу же прибит этой жизнью.
Дальше повесть развивается стремительно. После того, как Акакий Акакиевич потерял шинель, он отправляется на ее поиски! Ограбления следуют одно за другим: его ограбил будочник — не помог ему, далее — частный пристав, к которому он пришел и тоже не получил помощи, значительное лицо… И дальше — его ограбил ветер, сорвав с него все, что можно было только сорвать, надув ему в легкие болезнь. И наконец, Акакий Акакиевич умирает… Мотив ограбления у Гоголя проходит ритмически по всей повести.

big

Что касается отношения к Акакию Акакиевичу совершенно определенного, однозначного — жалости, то мы можем говорить о нем только тогда, когда увидим все сегменты его жизни, весь веер. В департаменте это одно существо, на улице — другое, в комнате — третье, само по себе живущее по своим законам и не подозревающее, что за ним кто-то может смотреть… Акакий Акакиевич, идущий в холод и в мороз, — это одно состояние, у Петровича — другое. А дальше начинается героическое восхождение. Это еще одно состояние. После этого возникает ощущение некоторого внутреннего самодовольства, удовольствованного любования собой: он приходит домой после своих своеобразных «именин» — демонстрации новой шинели в департаменте. Потом начинается абсолютный разрыв и… непонимание того, где он находится. И куда бы его ни направили, он туда побежит, как побежит ребенок, которому укажут место его спасения. Даже если там пропасть, он все равно побежит туда. Состояние ослепления… А дальше появляется некий чиновник-мертвец… Будем говорить о нем, как, скажем, о пробужденной совести людей, которые могут себе представить, что они явились причиной его гибели. Появился чиновник-мертвец, который срывает шинели. Причем срывает шинели со всех. Совершается еще одно злодейство в виде торжества очень условно найденной справедливости, которую мы не можем даже назвать словом «справедливость», «справедливое возмездие». Это не мотив справедливого возмездия, это мотив, вполне возможно, поднявшейся наконец со дна совести…





24-й сезон
Copyright © 2001–2025 Будь ласков, ссылайся!
Свидетельство о регистрации СМИ
Эл № ФС77-55156 от 26.08.2013
119071, Москва, Малая Калужская ул.,
дом 1, корп.4, офис 4106
Карта прохода

Телефонировать: +7 (903) 159-13-10
Прислать электрописьмо: info@lgo.ru
 
Продолжая работу на сайте вы даете согласие на использование файлов Cookie, на Политику обработки персональных данных и политику конфиденциальности